7. Лето в Одинцове

Воспоминания схимонахини Игнатии (Пузик) - Летопись

Острым туберкулезом заболела весной 1929 года мать Олимпиада. Процесс начался тяжелым кровотечением. Работа на производстве и духовная жизнь были не по силам ее хрупкому внутреннему составу; совмещать она не умела, она должна была всегда заниматься чем-то одним. Батюшка очень заволновался, устроил мать Олимпиаду на прием к знакомому профессору и зорко следил за ходом заболевания. Когда весной возникла мысль о необходимости летнего отдыха для батюшки, здесь же была забота и о больной: необходимость для нее пребывания на свежем воздухе. Получив длительный отпуск, она поселилась вместе с батюшкой и сестрами на даче в Одинцове. Все уступали ей свою очередь с тем, чтобы она больше могла пожить на даче с батюшкой, и мать Олимпиада, казалось, имела все возможности для поправки и тела и души. Она по возможности прислуживала батюшке, чем, конечно, очень утешалась, немного занималась огородом, рукодельничала, так как очень любила вязать, вышивать, делать четки. Встанет утром, ей не спится; слегка покашливая, усядется у окошка большой общей комнаты, и ее тонкие нервные пальцы искусно и умело вяжут мелкие шарики, перенизывая их цветными шелковыми нитками.

Но как в теле матери Олимпиады гнездился недуг, так и в душе ее нашел себе место злой червь. Сначала это была определенно выраженная неприязнь к матери Евфросинии, затем некоторое недовольство на старших сестер, потом неполнота откровения, — и к концу лета мать Олимпиада вместо улучшения пришла к явному упадку здоровья. Батюшка дышал на нее, как на дорогого больного ребенка, подолгу брал Олимпиаду к себе на откровение, а она сидела и молчала, не будучи в силах превозмочь и открыть своего беспокойного червяка. Наступил переезд в город; Олимпиаде было ясно, что там она не сможет быть первой около батюшки, там у него большое дело, там есть и старшие сестры, и она все глубже замыкалась в себя, все закрывалась от батюшки, находя для своего поведения оправдание в постигшей ее болезни.

В длинные осенние вечера среди уже холодеющей природы, когда вокруг дачки падало много листьев, батюшка в малом кругу своих близких предлагал матери Олимпиаде постриг в мантию как духовное врачевство в ее сложном телесном и духовном недуге. Но Олимпиада категорически и бесповоротно отказывалась, ссылаясь на то, что живет с матерью и прочее, и прочее. А батюшка в этом предложении шел выше всех законов, обходя даже старших сестер, лишь бы утешить болящую. Тяжелой скорбью отдался в его сердце отказ Олимпиады от пострига в мантию; он стал задумываться над многим, происходящим в его тесном кругу, куда он вложил все лучшее и святое, что имел в душе.

Дело в том, что он открыл, что наряду с упорством Олимпиады и старшая монахиня, которой он доверял заботу о некоторых сестрах, монахиня, которая, казалось, была душой его скита, так как жила в нем, — эта монахиня неполно ему открывалась, скрывала от него некоторые события своей жизни и даже, что было очень тяжело, некоторых близких сестер отторгала от полного откровения батюшке. Случилось это все постепенно, накапливались факты; батюшка был поражен, как говорится, в самое сердце. Он мыслил, что среди сестер молодого возраста, какими были все его дорогие пташки, вообще необходимо присутствие пожилой монахини, а здесь открывалось, что эти пташки, приняв святоотеческое учение об откровении помыслов, были выше старых, украшенных сединой монахинь.

Батюшка, конечно, с помощью Божиего пережил это внутреннее искушение, но потом, позднее, умудренный опытом, он не раз говорил своим сестрам: «Благодарите Бога, что вы не были в монастыре: там только бы изломали и исковеркали вашу душу. Монастырские монахини (за редким исключением) не умеют открываться и не понимают смысла откровения». Еще позднее, вдумываясь в таинство собранных им во имя Господа душ, батюшка не раз говорил: «Бойтесь ветхого завета, дорожите, что вы новый завета.

Казалось, великое было у батюшки знание человеческой души и немалый опыт иноческой жизни, но только на опыте своего собственного, собранного им братства понял он во всем объеме радость этого новою завета и тяжесть, косность, мертвость ветхого. А он со всем своим учением, со всеми взглядами на жизнь, на монашество, на внутреннее делание был великим поборником новозаветных взглядов, широких, светлых, иногда совсем необычных, идущих часто вразрез с общепринятыми духовными мнениями. И как же батюшка любил это свое малое новозаветное стадо, как сильно огорчался, когда другие духовные мужи высказывались против откровения, писания помыслов. «Что писать, — говорили они, все ведь одно и то же». Или когда один старец заметил, что на полиелее батюшкины сестры неправильно подходят к святому Евангелию (целуют не изображение Спасителя, а евангелистов), батюшка хотя и сознавал справедливость замечания, однако почти плакал от огорчения, что не в этом суть, не в этом заключается дело спасения.

На одинцовскую дачу часто, как своя, приезжала Вера-художница. Батюшка серьезно и подолгу занимался с нею, вводил ее в круг ближайших сестер, опытно давал ей познавать общежитие иноков. Вера знала хорошо все церковное, а иноческая жизнь была для нее новинкой; здесь ее умной интеллигентной головке пришлось впервые испытать, что такое смирение перед лицом сестер, как старших ее, так и младших. Ведь духовная жизнь есть жизнь действительно, и наряду с великими духовными утешениями Вере попускались и испытания. А это было еще только начало пути. Как много потом, позднее пришлось плакать Вере, когда надо было перерождать все свое существо! Придет она к батюшке в храм в плохом настроении (по-видимому, внутренне не смирившись), а батюшка ей: «Ты что так платок надела — перекройся». Она перекроется. «Не так, — скажет батюшка, — это что же такое». И так несколько раз, пока вразумит Веру, что она пришла не в должном духовном состоянии.

Никогда никого батюшка не оставлял без должного вразумления и любил смирить, чтоб обнаружить скрытого змия. «Зачем входишь в келлию, когда тебе не разрешили войти, говорит он как-то матери Варсонофии. — Как осмеливаешься подходить к столу? Помнишь великого Арсения? Он не смел, как человек, принять кусок хлеба из рук своего старца, а брал его, как четвероногое животное, уподобляя себя собаке».

А простодушную мать Агафону батюшка очень любил. Станет ее провожать с дачи на работу и улыбается. А она, открывшись батюшке до дна, тоже уходит веселая. «Документы, инструменты, скажет, проверяя свой карман перед уходом. — Все на месте». «Батюшка, как-то говорит мать Агафона, тоже собираясь уезжать, — как это некоторые считают Вас праведником, ведь Вы же тоже грешите; все люди грешат». Сестры — все на мать Агафону. А батюшка сидит, тихонечко улыбается и говорит: «Никогда не слыхал ничего более справедливого».

Так близкие сестры, как пчелки, и кружились около батюшки. В это лето кроме сравнительно новенькой Веры-художницы и обе вновь пришедшие родные сестры Феофания и Ольга тоже появлялись на даче. Они сняли домик рядом. Батюшке и пришлось их приблизить ради их горячей и чистой любви. Душа Ольги, наивная, девственная, чистая, так вся и поверглась к ногам батюшки. Феофания подходила серьезней, солидней, она была замужем, муж болел. С собой она приводила к батюшке свою маленькую племянницу — крестницу Аиду. «Аида — что за имя? — сказал отче. — Окрести ее Зинаидой». И маленькая Аида часто приходила в келлию батюшки во время чтения службы, особенно вечерней. Нагнет свою головку, потупит свои чудные черные глазки (она была нерусской по отцу), получит от батюшки шоколадку и выходит из его келлии довольная, серьезная.

Также и Елизавета по осени долго жила на даче. Батюшка ее взял сюда, чтоб заняться ее церковным образованием. Здесь он объяснял ей значение богослужения, православных праздников, рассказывал жития святых, наставлял и в духовном внутреннем делании. В некоторых истинах святой православной веры Елизавету приходилось долго убеждать, приводя доказательства. Но своей сильной незаурядной душой Лиза уже целиком приросла к батюшке, и чем суровей был ее внешний вид, тем нежнее и беззаветнее было ее чувство. С большой любовью, правда, не говоря многих слов, вспоминала потом Лиза эти осенние дни на даче.

Приезжали сюда к батюшке и некоторые из дальних сестер. Их батюшка тоже принимал, оказывал внимание, но почему-то не было с ними того, что с сестрами, которых он отбирал как своих и поставлял на иноческую дорогу. Видно здесь дело было не в одном только сердце батюшки, не в одном его расположении или нерасположении; видно, это таинство внутреннего родства зависело от многих причин, и прежде всего — от сердца и расположения духовного чада. И дело было здесь не в развитии, не во внешнем воспитании или образовании. Ведь почему же случалось так, что одни простые, неученые становились близкими, присными чадами, тогда как другие такие же простые никогда не могли приблизиться. Одни ученые и образованные так и ходили вокруг да около батюшки, тогда как другие с таким же образованием сразу же попадали в самое его сердце. Дело спасения премудрая наука; оно — наука из наук и художество из художеств; совершается оно прежде всего Промыслом Божиим, затем — молитвами духовного отца, а потом обязательно и волей и трудами самого спасающегося. В этом — тайна, залог, стояние духовной жизни. Никто не спасется, не окажется избранным на особый, иной, духовный путь, если не внутреннее к тому расположение, искание, желание, жертва.

Это особенно видно из сравнения жизни двух духовных сестер — здесь же на даче в Одинцове в течение одного только лета. У них обеих, Олимпиады и Варсонофии, были душевные искушения, отводящие их от батюшки и откровения. Варсонофия недоумевала и не понимала, что случилось с батюшкой, почему он переменился к ней. А батюшка чувствовал и знал, что Варсонофия не совсем откровенна, хотя и не понимает своей ошибки. Почти все лето он строго испытывал ее, пока, наконец, Варсонофия поняла свою вину и до конца открылась. Какое вдруг новое небо, новое разумение явилось скорбящей ранее сестре! Если раньше батюшка закрывал свою любовь и был всячески суров и недоступен, то после откровения наступило такое изобилие щедрот духовных, точно сердце батюшки все без остатка изливалось в наболевшую душу матери Варсонофии. И если осень вместе с откровением принесла Варсонофии полноту духовной радости и утешения, то та же осень вместе с потерей откровения принесла матери Олимпиаде тоску и отчуждение от батюшки. По возвращении с дачи Олимпиада несколько раз бывала у батюшки в храме. Батюшка вызывал ее домой, чтоб там она раскрыла свою душу, но та замкнулась, верила только в правду своих убеждений и, ссылаясь на болезнь, постепенно совсем перестала бывать в храме и у батюшки. Трудно ей было видеть, как сестры, много позднее ее пришедшие к батюшке, такие, как Вера-художница или та же Ольга маленькая, с трепетом ждали очереди, чтоб попасть к батюшке, а попавши, надолго исчезали в маленьком Владимирском придельчике и выходили оттуда утешенными, освеженными, просветленными. Такова жизнь; все решает свободная воля свободного человека.

Одинцовское лето кончалось; поздно по осени батюшка уехал в город. Гулко шуршали дубовые листья под ногами; осенняя свежесть и чистота воздуха делали точно прозрачными и видимыми как грядущие радости, так и грядущие печали.