11. Успенский

Воспоминания схимонахини Игнатии (Пузик) - Летопись

По-новому потекла с 1932 года жизнь духовной семьи батюшки. Батюшка улыбался, поддерживал сестер, немного и подшучивал над ними, когда видел их очень унывающими, сестры тоже старались держаться, не падать духом, но часто все это было смехом сквозь слезы. Понре глава моя в расселины гор, снидох в землю, еяже вереи ея заклеим вечнии (Иона 2:6-7), — писала батюшке мать Варсонофия Великим постом этого года, беря слова эти из пророческих песен и этим выражая состояние своей души. «Да, да», в ответ на эти ее мысли писал ей отче. Он знал, как тяжело было сестрам теперь, когда они должны были ограничиться только сравнительно кратким и редким откровением в Успенском, и то тихим шепотом, пока в соседней комнатке поджидала очередь следующих сестер. Уже нельзя было подробно поговорить о книгах, получить для чтения или попросить для себя то, чего хотела душа; сестры лишены были теперь невинного, святого даже удовольствия приготовить батюшке пообедать, накрыть на стол, покормить его с ложечки или потом, после обеда, сладко побеседовать наедине за чаем.

Скорбь сестер и батюшки увеличивалась еще и тем, что по непредвиденным обстоятельствам мать Ксения должна была уехать временно в Нижний Новгород, где нашла себе приют у духовных дочерей Владыки. Случилось это как раз накануне того дня, когда батюшка перед самым Рождеством вернулся домой в Успенский, привезенный Олей К. Батюшка считал, что мать Ксения поехала в Нижний Новгород вместо него.

По поводу этого события он тут же на Рождестве, накануне дня памяти первомученика архидиакона Стефана писал матери Ксении в Нижний Новгород: «…Прости меня, Господи, за мою дерзость, что я… дерзну привести… сравнение из завтрашней службы первом<ученику> архидиакону Стефану (27 дек<абря>) — кондак ему: “Владыка (т<о> е<сть> Христос) вчера нам плотию прихождаше (Рождество Христово 25 дек<абря>) и раб (т<о> е<сть> м<ученик> Стефан) днесь от плоти исхождаше; вчера Царствуяй… плотию родися, днесь раб камением побивается. Того ради и скончавается первомученик и боже<ствен>ный Стефан”, — и далее, разъясняя сказанное, батюшка писал: «22 дек<абря> д<уховный> о<тец> свободу получает, а д<уховная> д<очь> приказом связывается, 23-го д<уховный> о<тец> выходит на свободу, а д<уховная> д<очь> плененная — от очей родных… скрывается… Того ради она и венчается от Бога, якоже первомученик и божественный Стефан».

Мать Ксения по весне приезжала в отпуск, и опять здесь же, в бедном, но приветливом Успенском, находила выход ее наболевшая душа в беседе с батюшкой. Здесь она несколько раз с ним обедала, отсюда же сестры и провожали мать Ксению в ее одинокую печальную жизнь на берегу Волги.

А души других сестер зрели по мере того, как зрела печаль. В некоторые из праздничных дней, когда часть сестер собиралась тесным кругом вокруг маленького успенского стола, батюшка делал намек на предстоящие события, на то, что некоторые сестры уже готовы к постригу. А готовыми были теперь Вера-художница и Феофания. Первая из них была у батюшки уже с 1928 года и, как мы уже говорили, серьезно и сознательно вручила ему свою душу. После первой поры всецелого приятия ее батюшкой Вера переживала и трудные минуты, когда отец смирял ее, приучал к новому мудрованию; опытно проходила Вера, что такое считать себя хуже всех и быть у всех под ногами. Но вставши на путь, который она добровольно избрала, Вера с него уже не уходила, как ни трудно было ей временами. И вот, когда она уже совсем смирилась и, кажется, больше ничего не ждала, батюшка и объявил ей о своем намерении пострига ее в рясофор.

Также и душа Феофании созрела для духовной жизни. Перенеся смерть мужа, она всецело вручила свою душу батюшке и переживала после того как бы вторую юность свою, когда для нее одна за другой открывались духовные тайны в руководстве отчи. Ее сестра Ольга, хотя и была девушкой, не поспевала за шагами, которые делала старшая сестра; она переживала всего лишь сладкое отрочество и даже мысли не имела о том, к чему подошла Феофания.

Батюшка назначил постриг обеих в один день, в Вербную субботу 10 апреля 1932 года, в скиту, а принимал их на исповедь в Успенском. С готовностью и радостью отозвалась на его предложение Вера; радостно и с сознанием важности предлагаемого ей Феофания ответила: Тебе, Жените мой, люблю. Тихо и радостно покинули сестры Успенский; великая радостная тайна обручения Христу осталась там для них обеих. Ликовал и батюшка, видя, что обе сестры должно и серьезно подошли к важной грани их жизни.

Все сестры были в скиту на постриге Веры и Феофании, кроме матери Сергии. Радостно было постриженицам, что в этот день, Лазареву субботу, святая Церковь пела точно для них Елицы во Христа крестистеся — во Христа облекостеся и Господь просвещение мое и Спаситель мой — Кого убоюся. А Вера так и действительно была похожа на Лазаря, воскресшего и исшедшего из гроба долгой скорби и печали, в которой она последнее время обреталась.

Батюшка нарек ей имя преподобного Досифея, молодого воина, пришедшего в монастырь игумена Серида и здесь в малое число лет просиявшего подвигом послушания под руководством аввы Дорофея. Вера была как раз из семьи военных людей с большим званием, был в ней юношеский, даже отроческий какой-то пыл к духовной жизни, а батюшке она предалась до положения живота.

Феофания получила имя преподобной Афанасии, великой подвижницы Божией, игумении монастыря. День ее нового Ангела приходился тут же после пострига, через два дня. Высокое счастье охватило душу матери Афанасии — бессмертной, что означало ее имя, как тут же его перевел на русский язык батюшка.

А на другой день, в Вербное воскресенье, все сестры опять были в Успенском — был день Ангела матери Варсонофии, были и новые сестры. Батюшка был строг, мало разговорчив (наступала Страстная седмица), но сознание совершенного помощью Божией большого дела не оставляло его, и строгость его только прикрывала внутреннее его спокойствие.

И какая наступила Пасха! Сколько радости помимо великого церковного утешения имели сестры все в том же укромном успенском уголке! Какие радости, тихие, мимолетные, получали они, когда могли перекинуться там краткими словами с батюшкой. Свет Воскресения Христова наряду со скорбью и теснотой «успенского» периода их жизни точно воочию печатлелся не только в душе их, но и теле. Сколько чистого утешения имели все они вместе и каждая из них порознь, когда сидели за праздничным столом пусть и тесным, пусть и в полуподвале вокруг своего отчи и праздновали Пасху. А отче на всех смотрел, знал каждую душу, иногда говорил, часто и молчал; но сестры любили все — и его молчание, ловили и каждое его слово — в этом тайна живой любви, которая не может насытиться, престать, которая может лишь безмерно возрастать и ото всего укрепляться. И сестры от взаимного общения друг с другом и с батюшкой только объединялись любовью и горели душой.

Может быть, читающим эти строки покажется, что мы как-то идеализируем сестер, показываем их в прикрашенном виде, как бы лишаем их их естественных качеств, утаиваем некоторые неблагоприятные стороны их характеров. Но это не так.

Батюшка сам говорил, что «сестры святы», святы потому, что избрали путь иной, особой иноческой жизни, принося во всесожжение Богу свою душу со всеми ее пожеланиями. С этим, очевидно, смыслом батюшка и менял им имена, вкладывая в новое имя именно этот внутренний смысл, определяя для каждой особый путь спасения, сродный пути тех святых, имя которых он давал своим чадам в этом втором рождении. По мысли его, каждая новая сестра или новый брат и должны были подражать житию своего нового покровителя. «Ты ведь не Варсонофия, а Варсонофий», — говорил как-то батюшка матери Варсонофии, намекая этим, что идеалом ее жизни должен быть путь «предивного святителя Варсонофия», чудотворца Казанского, как он именуется в церковных песнях.

В этом смысле и для нас свята каждая сестра, принесшая в жертву Богу свою жизнь и тщащаяся подражать своему небесному покровителю. Для нас в каждой сестре в этом ее новом, ином звании — как бы суть ее жизни, ее прообраз, та идея, к которой она восходит через весь свой земной путь. И отче, давая новые имена, объяснял, почему именно это имя дано той или другой сестре. Некоторым сестрам ему очень трудно было найти этот подходящий созвучный прообраз, имя святого, который на новом пути был бы путеводной звездой и примером. Так, он много колебался с выбором имени матери Евпраксии, долго выбирал и имя для матери Досифеи, а когда находил — успокаивался, радовался и праздновал великое утешение, часто молча, а иногда и изливая свое чувство в словах.

И вот сейчас, сквозь призму многих уже прошедших лет, нам, созерцающим всю эту тайну уневещивания душ Христу, не могут иными представляться сестры, как ангелами, святыми — каждая по званному ее святому (по Апостолу).

Ведь новое имя не изменяло особенности души каждой из сестер, напротив каждая точно воскресала вновь в том исходном образе, который напечатлен был в ее душе Создателем всяческих, и этой новой жизнью каждой утешался отец, радовались и сестры, общество их росло и крепло, точно обрастало плотью и кровью. Каждый новый прообраз был так необходим в их новом семействе о Господе.

Несколько позднее, точно и без всякой подготовки, как бы внезапно батюшка постриг сестру Александру, поручив ее руководству матери Евпраксии. Саша к тому времени уже оставила всех своих родных и жила единой семьей в горней келлии матери Евпраксии в скиту. Теперь, когда матери Ксении не было с ними, они еще больше сблизились между собой батюшка и соединил их духовными узами. Без долгих размышлений, как-то по вдохновению Батюшка нарек Саше имя преподобного Серафима и радовался, что в его семье отмечено имя этого великого печальника и прозорливца последних лет Русской Церкви.

В это время в скиту шел большой ремонт и скитские сестры должны были временно поселиться на чердаке. Там-то на чердаке, под раскаленной крышей, около ничем не защищенного оконца среди балок и проводила мать Серафима счастливейшие часы после пострига. Как она хотела все последнее время этой иной жизни! Как никогда не смела мечтать о ней! Она же была самая маленькая, малограмотная, и вот — она причислена ко всем прочим сестрам, она теперь — единое целое с батюшкой, жизнь ее украшена дивным именем преподобного Серафима, чудотворца Саровского. Душа матери Серафимы трепетала, она почти лишалась способности говорить.

Ах, сестры! Мы действительно тогда, в дни этой нашей духовной юности, носили незапятнанно наш прообраз, точно воистину каждая из нас воплощала идею, которую вкладывал в нас отец наш; воистину мы были не теми, что сейчас, когда прошло уже не одно десятилетие и когда чистая идея нашей общей жизни и нашего образа для каждой из нас словно потеряла свою прежнюю яркость и значимость. Да не будет этого! Пусть и разные мы, но идея, вложенная в каждую из нас, да не угасает от сложности и тягот жизни, пусть она только светлеет и становится для нас дороже и чище!

Мать Серафима была последней из близких сестер, удостоившихся пострига от руки самого батюшки. Сестра Елизавета и Ольга маленькая тоже были дорогими ему и любимыми душами, но с их иночеством батюшка не спешил, а тем временем подошли и другие события.

Круг сестер в 1932 году уже совершился, но мать Олимпиада была при смерти. С батюшкой она примириться не хотела, страшно было за нее, что она так уходит в вечность. 10 июля 1932 года батюшка послал к ней мать Варсонофию — и не случайно. Мать Олимпиада была очень плоха; только и успела она продиктовать покаянную записку батюшке, где писала о том, что не боится смерти, а боится уйти непримиренной, как ей стало делаться все хуже и хуже. Батюшка собрался наутро прийти ее причастить. Но мать Олимпиада скончалась в тот же вечер; правда, она успела принять Святые Тайны от местного священника после того, как отправила покаянное письмо к батюшке через мать Варсонофию.

Отпевали ее в Петровском. Было жарко. Тело матери Олимпиады очень сильно разложилась. Родных ее было мало на похоронах. Ее мать тоже умерла от туберкулеза месяца за два до ее кончины. Всем сестрам памятны эти последние проводы Липы в путь всея земли.

Летом 1932 года Батюшка опять изнывал от зноя в Москве, так как никуда не уезжал. Изнывал и от душевных скорбей, так как с Троицкой он должен был выезжать, срочно подыскивал себе помещение. Этим и были заняты его духовные дети, но найти подходящее жилье было не так-то легко. На Троицкой по-прежнему никто не бывал, только в Успенском отводили душу сестры, когда ходили туда обедать с батюшкой, а после обеда он, полуживой от духоты и усталости, беседовал с каждой из них в отдельности.

1932 год кончался. На грани его, в день Рождества Христова, батюшка собрал всех сестер на праздничный обед. Все, все самые близкие собрались уже в вечерний час, после работы, в темном полуподвальчике Успенского. Но сколько же было неизреченной радости, когда все в молчании, по чину сели за стол, покрывшись платочками, и была предложена праздничная трапеза. Город жил в это время шумной непраздничной жизнью, а здесь, за столом, в крошечном уютном Успенском, как некогда в вертепе, — в сердцах искренних детей батюшки рождался Христос, и каждый из них по-своему праздновал Малую Пасху, не сводя своего внутреннего взора с отчи. Здесь сидела и Ольга, пышненькая розовая девушка, и худощавая мать Досифея, и торжественная мать Афанасия, восторженная, но сдержанная мать Варсонофия, остренькая, веселая мать Агафона, серьезная мать Сергия, молчаливая сестра Елизавета. И общество сестер возглавляла мать Евпраксия, единственная из всех в апостольнике, всегда ровная, спокойная, ярко рассказывавшая о всех церковных событиях. Батюшка скажет слово — и знает, к кому оно относится, а тот весь оживет и зарадуется. Чудная была эта вечеря в Успенском на исходе первого дня Рождества Христова. Любовь батюшки скрашивала все скорби и делала праздник воистину Малой Пасхой.