10. Конец Троицкой

Воспоминания схимонахини Игнатии (Пузик) - Летопись

У многих из нас в жизни бывают такие минуты, когда раскрывается что-то внутри нашего существа и внутреннему оку души открываются великие тайны. Часто это бывает совершенно неожиданно, при небольшой остановке от течения обычных дел, иногда это случается на границе сна и бодрствования, иногда в уединении, среди природы. И природа в это время обычно не приковывает внимания своей красотой. Напротив, какие-нибудь невзрачные кустики ольхи, да и то неподалеку от дороги, несколько небольших, малоприветливых осин и травка, уже побуревшая и поредевшая в течение лета, и тут вдруг поразительное сотрясение всего основания души, горячие слезы; все ближнее и дальнее созерцается как единое, вдруг до ясности осязаемое, и в этом горячем покаянном вопле открываются неземные глаголы. Уже не слезы горечи, как вначале, а слезы утешения начинают течь из глаз; очи души расширены, она имеет видение, и все то, что было до этого странного и сладкого посещения, — уже не то, что теперь вдруг открывается душе и усваивается ею. В такие минуты душа верит в избытие грехов, в свое полное перерождение, покаянные гласы ее так горьки, а внутри так сладостно-утешительны.

Человек потом живет сознанием того, что в те горькие вначале мгновения, среди непривлекательной природы он видел Господа внутренними очами своей души. Эти мгновения укрепляют его в его дальнейшем шествии, и их никогда не забыть человеку.

Многие из нас в наступившем после голицынского лета 1931 году имели эти уверения Божии, и многие из нас оглядывались потом на этот мирный почти до конца 1931 год, черпая в нем силы для дальнейшей жизни.

Открывая отцу такое состояние своей души, когда и природа, и люди, и весь Божий мир делаются точно другими от внутреннего счастья, захватывавшего душу, всегда получали мы вразумительные слова, ведущие к покаянию: «Это у тебя состояние души такое так тебе все и представляется», — скажет отче.

В то же время и само руководство батюшки дарило минуты глубочайшей внутренней радости порой через неожиданное разрешение им жизненных ситуаций; иногда это были как бы подлинные живые глаголы Самого Господа, творившие мир и людей новыми, необычными. Тогда и природа благоухала, и потоки света нисходили на землю несмотря на то, что мог быть долгий дождь и ненастье. Внутреннее счастье души, обретшей самое себя, освещало весь Божий мир; а до чего дороги были люди, особенно присные на избранной дороге, — того почти и не изобразить словами.

И батюшка жил в глубоком внутреннем делании, точно облекшись в новую силу в новом своем звании. Он читал и перечитывал Добротолюбие, изучал Евангелие и Библию, еще глубже светился его светильник внутреннего человека, и все новые и новые души неотторжимо прилеплялись к нему.

Большая Ольга имела вдруг неожиданные и большие неприятности по работе. Отче принял уже в сердце ее раскрывшуюся до дна душу. Не раз, уходя от батюшки с Троицкой, она заливалась слезами. «Вот плачет она, — говорил с задумчивостью отче, — а вы и не знаете, в чем дело». А потом помолчит немного и скажет: «Прежнюю жизнь она мне свою открывала и радуется теперь, что встретила нас; одинока она очень раньше была».

Без торжественной обстановки, без праздничного собрания сестер батюшка постриг ее в своей келлии на Троицкой Великим постом 1931 года в среду Марииного стояния, тут же после литургии Преждеосвященных Даров, когда на стихирах поются припевы Великого канона Господи, прежде даже до конца не погибну, спаси мя. Дал ей батюшка имя в честь преподобной Марии Египетской, житие которой должно было читаться вечером за Великим каноном. Нарек ее батюшка новым именем и велел готовиться ко всяким могущим быть служебным скорбям. Мать Мария так и не молилась без слез все это время. И как же сияло лицо батюшки в вечер этого канона, какую радость — тонкую, тихую, но в то же время сильную выражало оно. Не поведал ли батюшка в тот вечер Владыке того, что исполнил, и, идя после беседы с ним в свой Владимирский придел, не потому ли весь и светился неземным счастьем? А мы тогда не знали, что это могло означать.

После того как батюшка уневещивал какую-нибудь душу Христу, он долгое время потом точно и жил одной этой душой, точно одну ее видел, для одной нее существовал. Это испытал каждый из нас. Так было и с матерью Марией. Батюшка так и распростерся над нею с любовью, как отец оберегал ее, каждый раз волнуясь, не случилось ли чего с его новой горлицей. Но сильны были тогда батюшкины молитвы, еще не у прииде время страдания, еще не совершено было число сестер, и все скорби матери Марии рассеялись, как пар. Она еще плакала, но теперь уже от радости, скоро ушла с работы, а потом по благословению батюшки переменила и специальность. И как батюшка оберегал каждую такую новую душу! Бывало, даже нельзя было как-нибудь от доброго сердца пошутить: «Это кощунство», — скажет и весь задрожит от скорби и гнева.

Наступили трудные времена, и батюшка теперь уже никак не помышлял о летнем отдыхе и даже огорчался, когда ему об этом говорили; вся забота и все попечение его были теперь о своих чадах, которые день ото дня умножались. А близких детей своих он всячески благословлял отдохнуть, сам, видимо, тоскуя о Божьем мире. «Приветствую тебя, — писал он матери Варсонофии, — на лоне природы Божией сущую; да будет она помощницей покаяния твоего». И других сестер он посылал к матери Варсонофии, чтоб они отдохнули под кровом ее мамаши, которая к тому времени была уже его духовной дочерью. В Петров пост на даче батюшка, бывало, разрешал молоко как лекарство: один стакан в день матери Варсонофии, два — Вере-художнице, а мать Агафону только отправлял подышать на природу, а молоко не разрешал.

«Тебе надо вот эти две толстые книги жития епископа Игнатия изучить, — бывало, скажет батюшка, провожая мать Варсонофию на отдых, — чтоб в неделю первую книгу прочла и дала отчет. А вторая тебе не очень понравится; там только письма епископа будут тебе по душе». А другой другую книгу даст и другое делание поручит, и чтоб сестры больше молчали, скажет: «Идите в лес с книгой, ов семо, а ов овамо так и не будете друг другу мешать».

Бывало, приедешь летом с отдыха, соскучишься по батюшке, а сразу не попадешь к нему: в храме народу много, а на Троицкую вечер не твой, вот и ходишь с печальными мыслями, и душа вся закроется. А батюшка смотрит на тебя с затаенным смыслом и, как бы ничего не замечая, говорит, когда подходишь со всем народом под благословение: «Уж очень земляника твоя вкусная, никогда такой не ел, спаси Господи!» Тут все и прорвется. «Батюшка, скажешь, а когда к себе возьмете?»

Были в это именно лето минуты величайшего счастья. Бывало, надо уезжать на дачу; душа с телом расстается, напишешь батюшке об этом коротенькую записочку и стоишь за всенощной ни жива ни мертва, а батюшка дома на Троицкой отдыхает. Вдруг мать Агафона приходит и говорит: «Иди скорей к батюшке, тебя зовет». «Батюшка, — скажешь, когда взойдешь в келлию, — я Вам писала про состояние свое». — «А почему же я тебя и позвал?» — «Да ведь тогда у Вас и записки-то не было, она до Вас не дошла тогда еще». — «Так — знал», — коротко ответит отче.

Ах, сестры! Иногда эта троицкая келлия была как гора Фавор, где открывались великие тайны духовной жизни, перед которыми бледнела, исчезала сама видимая жизнь. Чему уподобить их?

Пусть здесь будет лучше только молчание…

И этому Фавору надлежало скоро кончиться, вернее, и Фавор-то был потому, что он предварял собою Гефсиманию.

Батюшку взяли от нас в середине декабря, и хотя скоро освободили по болезни, но троицкая келлия теперь уже стала недоступной. Какое радостно-печальное Рождество мы все пережили в 1931 году! Отче не мог быть еще в храме по слабости и в свой временный приют вызывал к себе по одной всех своих дорогих пташек; а сам он был теперь очень стеснен и должен был искать для себя новое жилище.

Семья убогой больной Александры в Успенском переулке вместе с сестрой Елизаветой не отказывала ему во временном крове, но все это было уже не то: прием на Троицкой был совсем закончен, весь круг жизни менялся теперь для батюшки; заниматься со своими близкими в храме он не мог: это отняло бы много времени, там был многочисленный народ, тоже обширная паства, которую еле успевал принимать отче в часы богослужений. На Троицкую ходили теперь только мать Евпраксия да Саша, принося ему обед и завтрак. Поздней, правда, было разрешено ходить туда и матери Агафоне, так как мать Евпраксия из-за клиросного послушания не успевала обслуживать батюшку.

Сумерки наступили для сестер после яркого света дня. Но это еще было терпимо; их сердце отче был с ними, и жить еще было можно, изредка переводя дыхание после того, как они ненадолго бывали приняты батюшкой. И прошедший счастливый год их духовной жизни теперь еще яснее вставал в их памяти.

Не так ли бывает и в природе, когда после яркого радостного дня солнце садится за большое, блещущее перламутром облако? По чистому небу над облаком во все стороны идут снопы света, занимая чуть ли не половину небосклона. Это сияние, этот яркий блеск облака не говорит ли сердцу о величии скрывающегося светила? Так, может быть, прошел бы незамеченным спокойный его закат, солнце постепенно ушло бы за узорный край леса. А здесь эти неземные лучи сияния, этот перламутр точно незабвенной делают чудную энергию солнца, весь день животворившего все живое своими лучами.

Не так ли это, о сестры? Снопы тех лучей достигают даже до наших дней, сейчас, уже столько десятилетий спустя после той Фаворской келлии батюшки.